Еще я всем творцам готов был молиться, чтобы тот лагерь был не детский. Тогда моя группа, во главе с командиром, имела бы реальный шанс поехать крышей. Но и взрослые, которые весят по двадцать килограммов, пахнут неотличимо от лежащих в ямах – и все как один с огромными глазами, недели две не давали толком уснуть.
И ведь угораздило нас сразу попасть не в рабочий, не в пересыльный, а именно в лагерь уничтожения! Подслушанный же разговор армейских медиков, которые осматривали заключенных, добил окончательно. Оказывается, практически никого из освобожденных было уже не спасти. Поздно – крайняя стадия истощения. У них ведь почему глаза такие большие – в последнюю очередь организм вытягивает жир из век, и если это случилось, то все – шансов нет. И эти глаза, в которых стояла беспросветная боль, меня преследовали очень долго…
Так что в некоторых случаях и опыт прошлой жизни не спасал. Именно тогда я понял чувства бойцов, которые перли на пулеметы даже не стреляя, а мечтая вогнать во врага штык или просто вцепиться ему в горло. Такое бывает, когда пуля не приносит удовлетворения, когда хочется рвать тех сук собственными руками. Хорошо еще, что Колычев, который в то время был нашим командиром, поняв состояние подчиненных, почти полмесяца не выпускал нас за передок. Иван Петрович, глядя на наши лица, тогда только крякнул и сказал:
– В дальнейшем подобные выезды запрещаю. Одни раз глянули и хватит! Это для пехоты полезно – боевую ярость повышать, а вы же теперь всех «языков» прямо на месте пластать будете, пока жажду крови не утолите.
Ох, прав был мудрый «полковник»…
Хотя знание того, что увижу, в основном все-таки выручало. Вон, осенью сорок первого, когда мы возвращались с рейда и заметили, как зондеркоманда сгоняет людей в большой овин, я знал, что последует дальше, поэтому быстро увел своих ребят оттуда. Были большие сомнения, что у разведчиков хватит выдержки только наблюдать. Уходя, палец себе изгрыз, но в бой так и не ввязался.
Мужики еще удивлялись, почему мы оттуда бежали, как от облавы – на рывок. А я рассказал, что там готовилось, только когда добрались до базы. Так мне сначала чуть морду не побили, но потом, остыв, признали, что сделал все правильно: мы бы и людей не спасли и здесь три дивизии в котле без наших данных оказались бы. Но что характерно – каждый сознался, что даже зная о важности добытой информации, они от неожиданности и шока вполне могли начать стрелять. А я просто был готов к тому, что увижу. И эта готовность почти всегда давала мне выдержку. Поэтому даже самое страшное воспринималось как будто со стороны и как давно пережитое. Ну, за редким исключением…
Но ведь остальные все это видят впервые и жизни в запасе тоже не имеют. Поэтому и отношение, и взгляды на эту самую жизнь у нас несколько разнятся. Даже сейчас, привыкнув к зверствам, встречавшимся им каждый день на войне, они не могут себе представить, что в мирное время кто-то может украсть ребенка и посылать его родителям по частям с требованием выкупа. А я вполне могу, потому что в моем времени это – свершившиеся факты. Они не могут себе представить, что в будущем кто-то может резать ошалевшим от страха пацанам головы, а потом пленку демонстрировать широкой общественности да еще и похваляться при этом, выдавая свои зверства за «героическую борьбу с оккупантами». И общественность бы это хавала…
Эх, блин! Да что же у нас все раком-то получается?! Ведь и сейчас пленному голову могут отрезать, но от такого «героя» отвернутся свои же, посчитав за опасного маньяка. А в «светлом будущем» – нормально.
И ведь еще одна странность – там были и знакомые и приятели, но вот друзей было очень мало. Их я приобрел именно тут. Да и какие раньше могли быть друганы? Институтские? Раскидало нас сильно, так же как с армейскими. А позже пошла новая жизнь с весьма своеобразными знакомствами. И быть в авторитете среди сва-а-их па-а-ца-а-нов, с гнутыми пальцами, вовсе не значит иметь там же друзей. Хотя и в том круге нормальные люди встречались…
М-да… помню, помню, как я тоже какое-то время ходил с распальцовкой. А потом, неожиданно даже для себя, решил со всем этим кончать. Видно, давно зрело, но последней каплей, как это ни смешно, стала услышанная песня. Автора точно не назову – вроде фамилия Трофимов или звать Трофим, зато слова запомнил крепко:
Летним вечером, тихим вечером
Вышел я до ларька табачного,
Там старушка в платочке клетчатом
Христа ради деньжата клянчила,
Дал я ей пять тыщ: – На вон, на обед
Или фруктами, вон, побалуйся.
А она прошептала мне в ответ:
– Вона как оно, не задалось-то…
Говорю я ей: – Зря ты, бабка, так,
Посмотри, как люди поднялись-то,
Если жить с умом, будет все ништяк,
А ума-то у нас прибавилось!
А что деньги разрухой нажиты,
Так ведь каяться будем в старости.
А она отвечала все так же мне:
– Вона как оно, не задалось-то…
А потом меня будто прорвало,
Стал я бабушке вдруг рассказывать,
Что куда ни глянь, так одно фуфло
И что с этим пора завязывать,
Ведь во мне самом, как ни вороши,
Не найти ни добра, ни жалости.
А в ответ, будто стон моей души:
– Вона как оно, не задалось-то…
Я пошел домой, а она вослед
Все крестила да причитала мне,
А вокруг нее то ли божий свет,
То ли солнце садится алое…
Тогда, прослушав диск и почесав затылок, понял, что с добром и жалостью у меня действительно появились сильные напряги. Да и вообще, от прежнего Илюхи почти ничего не осталось. Поэтому заявился к «браткам» и сказал – все, ухожу. Открою свое дело и буду стараться жить по-человечески. Объяснил, что да почему. Больше всего тогда поразило не то, что меня не удерживали (это только в чернушных, напрочь оторванных от жизни боевиках бывает), а то, что со мной решили уйти еще двое, причем по похожим причинам.